Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скальпель.
Скальпель лег мне в ладонь, я сжал его, я приложил его к телу Италии. Я люблю тебя, подумал я, люблю твои уши, твое горло, твое сердце. И я сделал разрез. Я услышал звук ее раскрывшегося тела и стал ждать появления крови.
Потом началась моя работа. Та самая кровь, что выступила при разрезе, уже давно пропитала органы брюшной полости, выступающие их части имели темный оттенок — это был некроз. Я чуть подвинул кишечник. Матка оказалась серой, трубы были увеличены, повсюду гной, большой гнойник образовался в Дугласовом пространстве. Мне сразу, Анджела, пришел на ум тот аборт. Инфекция, конечно же, была следствием травматического вмешательства. И тем не менее я ничего не мог понять: от аборта, вызывающего сепсис, женщина умирает очень скоро. Должно быть, она после аборта подверглась еще и выскабливанию матки, и выскабливание тоже было сделано грязно. После этого она кое-как перемогалась, жила с этой инфекцией внутри. Я посмотрел по сторонам, на шаг отступил от операционного стола. Да, сейчас ко всему прочему прибавилась еще и эта мысль. Я оглянулся: парень с трапецеидальным лицом в ужасе смотрел на меня, медсестра тоже, капля брызнувшей из разреза крови размазалась по ее лбу. По миниатюрному восковому лицу спящей Италии гуляли зеленоватые тени от окружавших ее операционных полотнищ. Вот тут я попросил помощи у Бога. Я воздел руки к потолку, мои пальцы в окровавленных перчатках сжались в кулаки. Я буду бороться, сказал я, я не дам ей уйти, мне нужно, чтобы Бог это знал.
Я затампонировал кровотечение, вычистил гнойник, сделал малую резекцию кишечника. И только напоследок занялся маткой. Она была слишком инфицирована, инфекция затронула ее всю, рисковать было нельзя. Я удалил этот серый футляр, который должен был стать первой колыбелью нашего ребенка. Больше я не поднимал глаз, Анджела, только иногда, если мне надобился новый инструмент, я переводил взгляд направо, на руки черноволосой сестры, которая каждый раз не вполне понимала, что мне требуется. В комнате слышался только шум от моих рук, работавших в теле Италии. Шуршание, скольжение и смыкание пальцев, занятых операцией. Но к ее концу ко мне вернулась бодрость, я был полон веры. Я был мокрым, я дрожал, от меня пахло. В окно вовсю гляделся день, в комнате прибавилось света, операционный стол осветило солнце. Медсестра покрылась потом, она устала, ей было жарко. И немудрено — сейчас я тоже заметил, чтов комнате стоит жара. Я зашивал брюшину, жара струилась по моей голове, ощущалась в кончиках пальцев. Диаграмма сердечных сокращений выглядела нормальной. Я продевал иглу сквозь ее плоть, словно аккуратный портной, наводящий последний блеск на чье-то подвенечное платье. Ночь прошла. Еще немного, и я наконец-то усядусь на тот стул, что стоит за моей спиной. Уже два дня я не принимал ванны и не брился, тем не менее сейчас я полагал себя настоящим ангелом. Глаза у меня были закрыты, затылком я опирался о стену — ну чем не герой телефильма?
* * *
И все-таки она умерла, двумя часами позже жизнь от нее отлетела. Я был около нее. Она проснулась. Чуть раньше я успел перевезти ее в палату на этом же этаже, рядом с ее кроватью находилась еще одна, пустая. Она очнулась от наркоза в тот момент, когда я стоял перед окном, выходившим прямо на дорогу. Я смотрел на пейзаж, которого не успел заметить ночью, — теперь, при дневном свете, окружающая местность оказалась плоской и глинистой. Бросался в глаза большой рекламный щит: ковбой, скачущий на жестянке с пивом. Словно на границе, мелькнуло у меня. Да, мы тут и вправду были как бы в пограничной зоне. Само строение, в котором располагалась больница, имело вид временный и совсем казенный, очень походило на таможню. Ну что ж, любая история любви нуждается в антураже, сказал я себе.
Мимо прошла машина, маленькая красная малолитражка, прошла совершенно бесшумно. Солнце стояло уже высоко. Скоро опять настанет лето. Я улыбнулся.
Она что-то пробормотала, я подошел к ней. Солнце отражалось у нее в глазах, серая радужка так и искрилась серебристыми чешуйками.
— Пить хочется… — пробормотала она, — пить.
Бутылка с водой стояла на тумбочке, крытой пластиком; эту бутылку медсестра принесла для меня, и я сразу же выпил ее залпом, почти всю, после жаркой одури этой операции, длившейся почти шесть часов. Сейчас в бутылке воды оставалось чуть-чуть, она едва покрывала зеленое стекло донышка. Я вытащил из кармана платок, вылил на него несколько капель, провел платком по ее горячим, потрескавшимся губам. Она открыла рот, как птенец, просящий корма.
— Еще…
Я снова помочил платок, оставил мокрый уголок между ее губами, она принялась его сосать. Все произошло за несколько минут, она вдруг подняла голову, которая дернулась назад. Послышался голос — совсем чужой, не ее.
— Как же я теперь?
Она вроде бы ни к кому в точности не обращалась, а может быть, обращалась к самой себе, к той Италии, которую видела вдалеке, — эта Италия была ее близнецом, она танцевала над ее головой, делала ей призывные знаки с потолка. Я впился в нее глазами, вцепился руками в кровать. Куда же ты собралась, маленький мой потрепанный щегленок, уставшая моя лягушка? Куда ты надумала уйти? Я навис над нею, подпираясь кулаками, стараясь на нее не свалиться. Я мешал ей видеть. Я был в тени, ее, лежавшую чуть ниже, освещало солнце. Она уже была не здесь. Взгляд ее устремился в пустоту, она что-то там искала, высматривала какое-то местечко над собою — и металась, словно добраться до этого местечка было немыслимо трудно.
— Как же я теперь? — сказала она еще раз хриплым, тихим, надломившимся голосом, словно обращаясь к тому, кто ждал ее там, наверху, на низком потолке, по которому крались солнечные пятна.
Я погладил ее по лицу, челюсти у нее были невероятно напряжены, на коже под подбородком обозначились голубые жилки, шея была жесткой и прозрачной, напоминала пергаментный фонарь на ветру. Сколько раз я видел, как она таким же вот образом впадала в забытье! Сколько раз во время наших объятий она внезапно откидывала голову назад, к стене, шея у нее вытягивалась, становилась длинной и худой, и в темноте она тоже искала какое-то сугубо свое местечко. Веки ее сходились, ноздри расширялись, она словно принюхивалась к какому-то аромату. Это был тот острый аромат счастья, которого ей не дано было достигнуть, но, мечась по потной подушке, она отчаянно его искала. Я еще раз попробовал поймать ее взгляд, но подбородок Италии выскользнул из моей потной руки.
— Любовь моя…
Она глубоко вздохнула, грудь ее поднялась, потом опала, и при этом выдохе все тело ушло вниз и стало меньше. Тогда она на меня все-таки посмотрела, но я усомнился, видит ли она меня. Губы ее шевельнулись, прошелестели последние слова:
— Неси меня.
Куда нести, она не сказала. Лежала неподвижно на подушке, уже не живая, но еще не полностью ушедшая, задержавшаяся в том непостижимом месте, после которого начинается смерть. Ее лицо разгладилось, утратило напряженность, она смотрела вверх, туда, где кто-то ее поджидал, туда, где, как утверждают, нет печали. Последний ее вздох стал тихим, облегченным стоном. После этого, Анджела, она улетела на небо.